Он похоронил ее в овраге, засыпав комьями земли и листьями.

Это была первая любовь Никитина на войне, если можно было назвать ее любовью.

«Скоро постучат в дверь – и все кончится…»

– Name, Name… mein, Name Emma, – говорила она, смеясь, и легким указательным пальцем надавливала в свою грудь, потом в его, допрашивала с ласковым пытливым лукавством: – Bitte schon, Name… Jwan? Johann? Russisch heipt Peter? Name…

– Вадим, – ответил он, поняв, что она спрашивала.

– Vadi-im, – произнесла она протяжно и обрадованно засмеялась, снова приложила щепотку пальцев к его и своей груди (так делала она тогда на допросе), выговаривая по слогам: – Va-di-im, Em-ma, Va-dim, Em-ma… Verstehst du? [37] Va-di-im, – повторила она и полуоткрытыми вспухшими губами мягко потерлась о его губы, и ее вымытые волосы щекочуще заскользили по лицу Никитина, обдавая конфетной и непросохшей свежестью. – Em-ma, Vadi-im…

– Эмма, – сказал он шепотом и в звенящем дурмане вновь почувствовал, как ее длинное тело все плотнее, все гибче прижимается к нему, и рука ищет, нетерпеливо тянет его руку к гладкой, нежной коже затвердевшей маленькими сосками груди, и уже, не сопротивляясь самому себе, окунаясь в волнистый знойный туман, он с желанием испытать то, что было несколько минут назад, начал целовать сквозь раздвинутые губы влажные зеркальца ее стиснутых зубов, ее в истоме последнего прикосновения выгнутую назад шею… а потом они лежали, утомленные, окутанные горячей пеленой, и, закрыв глаза, он улавливал в сознании нечеткие отблески тревоги:

«Что это со мной? Почему это со мной? Как это со мной случилось?»

Он понимал, что с ним происходит что-то нереальное, отчаянное, похожее на предательство, на преступление, совершенное во сне, на недопустимое нарушение чего-то, будто он необдуманно переступает и переступил негласно запретную границу, которую в силу многих обстоятельств не имел права перейти.

«Если об этом утре станет известно в батарее, то как им объяснить? Что им ответить?.. Что же теперь?.. Как странно, непонятно и как прекрасно случилось это! Теперь… что же теперь? – думал он в обволакивающей дреме, в каком-то физическом опустошении, не находя ясной логики, что могла бы с рассудительной точностью объяснить, как все случилось, от какого момента и зачем случилось. – Нет, я офицер, и я должен отвечать за то, что делаю… Я никого не предал, и поэтому неважно, что будет потом со мной. Эмма, Эмма… Ей надо уходить. Скоро постучат в дверь – и все кончится…»

6

– Входите, Ушатиков! Что, скоро завтрак?

– Поздравляю, товарищ лейтенант!

– Это вы, Меженин? С чем? Война кончилась?

– А вот какое утро, товарищ лейтенант. Солнышко светит, как в сказке, птицы поют, тишина – рай земной, а насчет конца войны – сообщений не поступило. Хорошо спали?

– Прекрасно спал, несмотря на то, что проиграл вам вчера в карты. Где Княжко?

– На дворе. Рано пришел. Самолично готовится физзарядку с батареей проводить. Вроде занятий по строевой. Вот принес вам горячей воды – бриться.

– Спасибо за воду. Немного неясно: почему вы Ушатикова заменили? Он что?

Сержант Меженин, умытый, выбритый до отшлифованной чистоты щек, подчеркнуто услужливо поставил котелок на подоконник, его светлые глаза невинно посмотрели на Никитина, точно между ними этой ночью ничего не произошло, глянули на смятую постель и притушенно помертвели. Никитин спросил официально:

– Вы хотели что-то доложить?

– Разговор личный есть, товарищ лейтенант, – лениво, без особой охоты проговорил Меженин. – Насчет вчерашнего. Объяснить надо. Дрозда вы вчера дали крепко. Бросились на меня чертом, еще чуток – и пистолет бы обнажили, а это дело не так было, как вам померещилось.

Никитин натянул хромовые сапоги, пристукнул каблуками об пол, не выявляя нужного интереса к объяснению Меженина.

– То есть? Как мне померещилось?

– Когда я на шумок пошел и ее застукал у гардероба, немочку, финтифлюшку эту рыженькую, – продолжал скучно Меженин, из-под заграды ресниц поглядывая на постель, – она в слезы от страху, видать, схватила меня за руку и к кровати потащила сразу, мокрохвостка фрицевская. Завалила на себя, ну а тут вы… И привиделись вам сказки, страсти-мордасти. Вот так было…

Меженин невозмутимо лгал, но в этой лжи не было и намека на оправдание или вину его.

– Хотите рассказать мне сказки, сержант? – проговорил Никитин и переменил направление разговора: – Что во взводе – в порядке?

– Как в аптеке, – ответил Меженин будничным голосом человека, не омраченного угрызением совести. – А немочка-то, а? Бодливая козочка с копытцами. Сама орет «нейн», а сама на себя валит. Видать, немецкие бабы за все хотят одним расплатиться. А вы не разобрались. Насчет этого щекотливого дела вы, откровенно скажу, человек малоопытный.

Еще вчера почти ненавидевший Меженина, почти решивший ничего не прощать ему после отвратительной сцены здесь, в своей комнате, Никитин, краснея, отвернулся, его ожег внутренний жар стыда, он не хотел возвращаться к тому неприятному, что было между ними, к той неприятной границе неполной справедливости, которая, мнилось, разделила и в чем-то порочно и тайно сблизила его с Межениным, и, превозмогая эту угнетающую непоследовательность, он ответил насколько возможно спокойней:

– Все, Меженин, это в последний раз. Я не хочу помнить. На этом закончим. Можете идти. Я спущусь через пять минут.

Однако Меженин не уходил; тогда Никитин подошел к зеркалу над комодом и, принимая занятый вид, пощупал щеки, как это делают перед бритьем, но тотчас краем зрения заметил в зеркале нагловато-дерзкую полуухмылку Меженина, показавшуюся из-за двух передних попорченных зубов лишней, чужой на его полноватом красивом лице. И Никитин словно ощутил тупой толчок в затылок, спросил:

– Что еще, Меженин?

– Да так, товарищ лейтенант…

– Что именно?

– Да с виду вы плохо ночь спали, – сказал Меженин и дрожанием ресниц будто завесу сдернул с жестковато сверлящих глаз, достигших зрачков Никитина в зеркале. – Синячки у вас под веками, вид усталый, никак бессонница, а?.. Вы посты у орудий не проверяли утром, товарищ лейтенант? Из комнаты не выходили?

– Утром? Нет. А что такое?

– Сказки получаются. Чудеса-а!

– Какие сказки еще? Какие чудеса?

Лицо Меженина, уверенное, проясненное, перестало ухмыляться, голос его зазвучал позади тоном обыденного доклада – и в нем слабеньким оттенком сквозила мягкая издевка:

– Вместе с солнышком я сегодня встал, товарищ лейтенант, чтобы часовых проверить и заодно немчишек – на всякий случай. Подымаюсь по лестнице вот сюда, к их комнате, рядом с вашей, слушаю – никакого шебуршения. Глянул в дверь, не заперта, а в комнате – никого. И слышу, товарищ лейтенант, из вашей комнаты, – голос Меженина набрал полную меру вкрадчивого удивления, – из вашей комнаты, похоже, шепот какой-то, смех и разговор по-немецки… Думаю себе: что такое?..

Никитин, вспыхнув, обернулся, кинул пушистый от мыла помазок в кружку и, этой неудержанной вдруг вспышкой стряхивая темную тяжесть с затылка, что не проходила, когда говорил за спиной Меженин, спросил возмущенно:

– И что? Что вы подслушали?.. Стояли за дверью и подслушивали, как я вслух заучивал немецкие слова? Ich weib nicht, was soil es bedeuten? [38] Так? («Что я – оправдываюсь перед ним? Я лгу – и оправдываюсь?») И что еще вы подслушали?

Меженин сонно сощурился в переносицу Никитину, разом заскучав замутненным взглядом, не возразил ни единым словом, и тот мгновенно подумал, что за этой внешней непробиваемостью стоит непрощающая память сержанта, подготовленно и рассчитанно взвесившая все, что произошло вчера между ними.

– Ну и что вы хотите сказать, Меженин?

вернуться

37

Понимаешь?

вернуться

38

Я не знаю, что это такое