Гранатуров ходил по комнате, крутыми поворотами срезая углы.
– Во-первых, слушай сюда, если еще что-нибудь соображаешь! – заговорил он и виртуозно выругался: – А, всех вас!.. Не исключено, что на марше тебя потребует к себе командир дивизии. Я доложил командиру артполка, а он доложил комдиву. Вот моя версия – запоминай: тебя, дурака стоеросового, спасал! Сержант Меженин не выполнил твоего приказа, вы повздорили, и ты сгоряча применил оружие, а теперь раскаиваешься. Ясно? Вот это ты и будешь отвечать командиру полка или командиру дивизии. Из-за вас, дуроломов, носить пятно на своей батарее не намерен! Меженин, между прочим, версию знает, я говорил с ним. В госпитале говорил. Ясно, Никитин? Запомнил?
– Нет, комбат, не ясно, – выговорил Никитин, вытирая слезы на щеках. – Если уж вызовут, с Межениным я объединяться не буду. Я ничего не забыл, комбат. И если он вернется в батарею, кому-нибудь из нас все-таки придется пойти под суд.
– Спятил, Никитин? Да ты знаешь кто? Ты – псих, сумасшедший!.. На кой хрен в батарее мне твои принципы! Белыми ручками и в перчатках хочешь воевать? Где ты найдешь лучшего командира орудия?
– Я не изменю решения, комбат, – сказал Никитин. – Или – или. Даже если вызовет меня командующий фронтом.
– Дьявол бы вас взял обоих с моей шеи! Ух, как вы мне надоели со своим чистоплюйством! – загремел Гранатуров и ударом сапога растворил дверь, прокричал вниз раскатисто мощным строевым басом: – Ушатиков! Оружие, ремень, погоны – лейтенанту Никитину! Молнией сюда! – И, мимо плеча глянув на Никитина, прибавил тише: – Примешь пока батарею, а после Праги – видно будет.
Внизу, на первом этаже, не утихала беготня солдат, хлопали двери, будто поднялись сквозняки во всем доме, позвякивало оружие, вспыхивали громкие голоса, и во дворе и на улицах городка, налитых прозрачной синевой весеннего рассвета, заработали с пофыркиваньем, с подвываньем моторы машин, и разнеслась под окном команда сержанта Зыкина:
– Передки на батаре-ею!..
– Будет видно, – сказал Никитин. – Только последнее: мне нужно, комбат, отлучиться на три минуты.
– Куда?
– Это мое личное дело, комбат.
Часть третья
«НОСТАЛЬГИЯ»
1
Глубокой ночью Никитин спустился в бар за сигаретами и, возвращаясь, уже выйдя из лифта в длинный коридор своего этажа с единообразными серыми прямоугольниками дверей, вдруг почувствовал, что забыл или не запомнил четырехзначную цифру занятого им номера, – и все эти размытые коридорным полусумраком двери представились ему совершенно одинаковыми.
Он помнил, что, уходя, оставил включенной над постелью маленькую лампу, уютно и как бы стыдливо обернутую зеленым абажуром-юбочкой; и, хорошо помня об этом ориентире, наугад дважды толкнулся в незапертые комнаты с надеждой увидеть огонек ночника над кроватью, но там не горел свет, и душная, пахнущая синтетическими коврами темнота обдала его храпом, стонами, бормотанием спящих людей. Он минуту постоял, готовый иронически посмеяться над нелепостью положения:
«Н-да, чрезвычайно занятно, что называется – заблудился в трех соснах…»
Спал весь отель, и вдоль слабо освещенного пригашенными бра коридора призрачно темнели на бесконечной дорожке вереницы женских и мужских туфель, выставленных сюда для утренней чистки этажной прислугой.
«Слава богу, ботинок я не выставлял. Значит, здесь», – подумал Никитин перед номером, где не было обуви, не без облегчения нажал на полированную ручку и теперь, не испытывая ни малейшего сомнения, шагнул в комнату.
И сейчас же в заминке остановился – яркий свет люстры и зажженных торшеров соединенным потоком хлынул ему в глаза; запахло пряным; от круглого журнального столика, заставленного бутылками, над которым слоился сигаретный дым, настороженно обернулись двое мужчин, одетых в вечерние костюмы, – черные галстуки выделялись на белых рубашках. Один, высокий, прямой, с иссиня-выбритым костлявым лицом, встал, устремленно подошел вплотную к Никитину, всматриваясь неузнающими глазами, затем пьяно и косноязычно сказал что-то на неизвестном немецком диалекте и, усмехаясь, кивнул на женщину, совсем молоденькую, совсем девочку, с короткими волосами, лежавшую на кровати поверх одеяла, полураздетую; сигарета дымилась в откинутой руке на подушке.
– Entschuldigen Sie, bitte, – выговорил необходимые слова извинения Никитин и попятился в коридор, будто выталкиваемый прочь из номера хрипловатым женским смехом, и дверь захлопнулась.
На всем этаже стояла тишина, мертвенная, бескрайняя.
В полном безмолвии отеля он опять постоял несколько минут, уже с досадой, с раздражением хмурясь, еще почему-то не разубежденный в том, что его номер именно и есть тот номер, в котором сидели двое неизвестных людей, а это походило на какое-то сумасшествие.
«Что за чушь! Они не могли быть в моем номере! Двое мужчин… и с ними женщина? Не может быть этого!»
Но в то же время его начинало охватывать почти необъяснимое чувство страха, неотвратимого, как во сне.
И это было точно такое же чувство, какое он пережил четыре года назад в осеннем неуютном Чикаго. Поздним вечером, после какого-то приема, моясь в ванной своего огромного, мрачноватого, расположенного на шестнадцатом этаже номера, он сквозь шум воды расслышал двойной щелчок повернутого в замке ключа, тихое движение, легкий шорох и, быстро подняв голову, вздрогнул, покрываясь колючим ознобом: в раскрытую дверь ванной осторожно ступил какой-то длиннолицый незнакомый человек в намокшей шляпе, проскользил по косяку плащом, осыпанным каплями дождя, и застыл черной фигурой на пороге, держа одну руку в кармане.
От страшного крика Никитина: «Кто вы? Какого черта вам здесь нужно?» – человек этот, кривясь ртом, качнулся бесплотным привидением назад и растаял, исчез, вроде его и не было. И тогда, ничего не понимая, выключив воду, роняя клочья мыльной пены, Никитин подбежал к входной двери, тщательно проверил замок, ощупал ключ. Дверь была заперта на два поворота ключа. Потом, не без подозрительности осмотрев номер – даже складки портьеры, бельевой шкаф, узкое пространство под кроватью, он выглянул в коридор, по-американски широкий, пусто освещенный из конца в конец, – там никого не было. И в тот миг, унимая биение сердца, он уверял себя, что ему все привиделось, показалось, что это тихое, внезапное появление неизвестного человека в плаще могло быть только галлюцинацией, результатом долгого напряжения нервов. Ведь он отлично помнил, что, придя в номер, закрывал на два поворота ключа дверь, прочитав карточку-предупреждение, положенную, по-видимому, администрацией отеля на подушку: «Перед сном не забудьте закрыться на ключ». Никитин, однако, не мог успокоиться мыслью, что это была галлюцинация, – нет, он реально различил четкие щелчки ключа в замке, шорох плаща и ясно видел в проеме двери того человека, вошедшего в ванную, его шляпу, мокрый плащ, черты его бритого лица. «Кто это был? Зачем? В двенадцать часов ночи!..»
И Никитин, расстроенный, подавленный отвратительным лохматым страхом, без сна лежал в тишине своего пропахшего сигаретным дымом номера, погруженного в ночную неподвижность чикагского отеля, вновь вспоминая лицо человека, застегнутый плащ, увиденные им до мельчайших деталей. Потом он все же пришел к трезвому выводу: тот человек в плаще, наверное, будучи демоном надзора, получил неточную информацию о времени прихода Никитина в отель, что было вероятнее всего; невероятным же было то, что, слыша шум воды из номера, он живым привидением вошел, возник зловещей фигурой в ванной, как патологический убийца, маньяк из фильмов Хичкока, – подобное действие Никитин объяснял элементом чисто психическим.
А позднее целую неделю его мучило и не покидало ощущение, похожее на непрекращающуюся зубную боль.
И сейчас, оглядываясь посреди пустынного коридора спящего немецкого отеля, среди нескончаемо унылого лентообразного кладбища женских туфель, мужских остроносых полуботинок, темневших у сплошь закрытых дверей, он вдруг с тою же тянущей болью ощупал свою заброшенность в накрытом тьмой, погибшем и погасшем мире, как будто навечно остался один в этом давно вымершем отеле, где, казалось, много лет не было никаких признаков человеческого дыхания и лишь напоминанием о когда-то живших здесь людях тянулись эти нетленные, молчаливые вереницы туфель в безлюдном пространстве коридора.